"Все сущее - очеловечить"
Личностное начало в искусстве имеет еще одно сильное проявление. Мы имеем в виду очеловечение природы, наделение ее чертами, свойствами людей, даже их переживаниями и целями.
Все сущее - очеловечить
Если, как мы уже отмечали, наука всеми силами старается очистить свои результаты от антропоморфных, человекоподобных моментов, то совсем иное в искусстве. Описывая природу, социальное окружение, вообще все, что попадает в поле внимания, художник, наоборот, стремится перенести на предмет свои чувства, обогреть его участием и как бы возвысить до собственного, человеческого уровня.
О, я хочу безумно жить:
Все сущее - увековечить,
Безличное - вочеловечить,
Несбывшееся - воплотить, -
писал А. Блок.
Желая наиболее полно раскрыть свои сущностные силы, человек, видимо, и находит в антропоморфных описаниях природы один из действенных путей. Если,реализуя творческие возможности, люди труда переносят свои человеческие качества на продукты деятельности, то ученый ищет другие способы. Он проникает в тайны природы и чем глубже ее познает, тем ярче демонстрирует величие мыслящего разума.
А как достичь этого искусством? Поскольку оно изображает не просто внешние явления, а наше к ним отношение, то важным признаком художественности, очевидно, и оказывается способность автора уловить в природе нечто ее возвышающее, найти намеки на антропоморфное, человеческое. Недаром М. Горький, говоря о воображении как основном приеме художественного освоения мира, писал: "Можно сказать, что воображение - это способность придавать стихийным явлениям природы и вещам человеческие качества, чувствования, даже намерения".
Почему, очеловечивая природу, мы выявляем не столько ее (природы) возможности, сколько свои?
Как представляется, дело в следующем.
Известно, что количество информации обратно пропорционально вероятности (точнее, логарифму вероятности) появления того события, о котором идет речь в сообщении. Иначе говоря, чем реже встречается явление, тем труднее его обнаружить и тем, следовательно, больше информации принесет тот, кто это сделает. Нечто сходное имеет место и здесь. Когда удается в низшем (природа) выявить чрезвычайно слабые подобия, скорее даже намеки на высшее (человек), то есть найти почти невероятное, в этом и проявляется мощь нашего разума.
И кроме того, не сказывается ли здесь еще и то обстоятельство, что, замечая в природе едва сходное с собой, человек как бы подтверждает дистанцию? Он сознает несоизмеримость величин и тем самым подчеркивает свое величие. Так ведь и взрослый, снисходя до бесед с ребенком, не только оказывает ему покровительство, но и укрепляется в своем возрастном превосходстве.
Таким образом, устремляясь навстречу окружающему, художник раскрывает себя, силу собственного интеллекта, глубины своих эмоциональных богатств. И когда он воссоздает природу, то не просто переписывает с натуры, а посредством таких описаний выражает присущие человеку душевные состояния.
Очеловечивание окружающего мира характерно, видимо, всем видам и родам искусств, но особенно наглядно, зримо оно проступает в художественной литературе, потому что осуществляется здесь вполне доступными пониманию читателя средствами.
Человеческими чертами наделяется буквально все, с чем бы ни встретился автор. Возьмем животных. Они даны не просто через восприятия людей, но наделяются их переживаниями, поступками, даже умением рассуждать.
В представлении чеховской Каштанки, например, слон - то же, что и для малосведущего человека или ребенка: "толстая громадная рожа с хвостом вместо носа и с двумя длинными обглоданными костями, торчащими изо рта". И так по всему тексту. Каштанка все видит человеческими глазами и осмысливает, как если бы на ее месте был человек. А что есть животного, так это оценки, которые она выносит увиденному в присущих ее положению категориях.
Вот, скажем, как рисуется Каштанке поведение хозяина (столяра) в одном из жизненных эпизодов: "На улице прямо на них шел полк солдат. Не вынося музыки, которая расстраивала ей нервы, она заметалась и залаяла. К великому ее удивлению, столяр вместо того, чтобы испугаться, завизжать и залаять, широко улыбнулся... и сделал под козырек".
Одушевляются и вочеловечиваются не только животные, которые, конечно, ближе к нам в эволюционной лестнице, но также цветы, деревья, травы, вообще вся внешняя реальность, успевшая или еще не успевшая превратиться в окружающую среду. Но реальность - только способ, точнее сказать, повод, чтобы передать душевные состояния человека, зависящие от того, сколько сочувствия, любви к родной земле, населяющему ее многообразию растительных форм у больших художников! Какими тонкими, совсем человеческими проявлениями наделен мир растений!
Цветы мне говорят - прощай.
Головками склоняясь ниже, -
пишет С. Есенин.
Снова низкими поклонами
Рожь приветствует меня.
Это М. Исаковский. Молодой поэт Б. Рябухин, раскрывая антропоморфную тему, рисует свой узор:
Не встретит родня на пороге.
Не бросится радостно пес.
Но ждет, как всегда, у дороги,
Склонившись, одна из берез.
Очеловечивается и неживая природа: солнце, луна и звезды, горные выси и дальние дали, океаны и поднебесья. Когда, например, Ф. Тютчев пишет "дыханием ночи обожгло" или М. Горький - "море смеялось" и т. п. - это понятно и близко. Ночь, море воспринимаются подобно живым созданиям, подобно человеку.
К. Паустовский, делясь опытом художественного творчества, отметил, что про неодушевленные предметы надо писать так же, как пишем о людях, то есть с сочувствием, с любовью, радуясь и страдая за них. Он признается, что всегда испытывает физическую боль, наблюдая, как автомобиль, выбиваясь из последних сил, берет крутой подъем. "Я устаю от этого, пожалуй, не меньше, чем машина, - заканчивает К. Паустовский. - Я убежден, к машинам, если хочешь написать о них, надо относиться как к живым существам".
Примеры одушевления неодушевленного, его очеловечения можно было бы множить и далее. Однако нам хочется рассмотреть в связи с этим один вопрос.
Если искусство стремится возвысить природу до человека, наделить ее антропоморфной красотой, то, очевидно, оно не может, не должно поступать наоборот - приземлять человека до природного, опускать его ниже, чем ему назначено иерархией живых существ.
Писатели, поэты порой используют сравнения, в которых люди уподобляются животным, растениям либо даже предметам неживой материи. Однако такие приемы весьма ограниченны и проводятся крайне осторожно, сверхделикатно. Фактически они применяются, когда желают подчеркнуть какое-либо физическое и очень редко душевное качество человека. Скажем, способность далеко видеть (зоркость орла), легко бежать (подобно лани), хорошо плавать и т. п.
Но, согласитесь, что даже лучший набор подобных сравнений не во всем облагораживает человека, да и представляет скорее рудименты фольклорного стиля мысли. Что же касается более тонких (нежели просто видеть, бегать, плавать) человеческих свойств, таких, например, как доброта, вежливость, честность, то здесь мы вообще не найдем, с чем было бы нас сравнивать, разве что в ироническом смысле.
Раскрывая тему эстетических отношений искусства к действительности, Н. Чернышевский делает одно важное замечание. Почему, ставит он вопрос, нам так нравится пение соловья или звучание скрипки? И дает следующий ответ. Потому что они ближе всего напоминают человеческий голос.
Значит, любые параллели, возвышающие соловьиные ли трели или скрипичные до уровня певческого мастерства, будут уместны, художественны. Но попробуем поступить наоборот... Когда о ком-то говорят "поет, как соловей", того человека это сравнение не украсит: просто перед нами краснобай, из которого льются одни обещания. Так и в случае со скрипкой. Коли сравнивают с ней человека, то для того лишь, чтобы показать на монотонное однообразие его речей, жалоб и упреков.
Таким образом, если очеловечение природы идет полно, по всему фронту человеческих качеств (и здесь нет запретных тем), то встречные сравнения могут проводиться лишь в очень узком смысле. По-видимому, в искусстве действует своего рода неписаное правило: широко допуская очеловечивание внешних предметов, оно жестко ограничивает диапазон уподоблений человека остальной природе. И когда от этого правила отступают, художника подстерегает опасность очутиться в плену двусмысленностей.
В 50-х годах алтайский поэт И. Фролов задумал стихи о доблести советского воина. Отличная тема получила местами неплохое исполнение. Но вот это никак не назовешь успехом. Поэт пишет:
Про богатырскую отвагу
Недаром люди речь ведут.
Солдат не отступил ни шагу.
Солдат стоял в бою, как дуб.
Сравнение определенно хромает. В действиях бойца видится нечто тупое, бездумное. Характеристики, выданные солдату, скорее говорят не о стойкости, а о деревянном упрямстве. Могут возразить, что тут просто неудачно сказано и что стоило бы поискать другие слова. Мы полагаем, что на этом пути удачи не предвидится и "других слов" вообще нет, ибо подорвана основа искусства, призванного вочеловечивать сущее, а не сводить человека до природного естества.
Хочется провести следующее сопоставление. В одном из стихотворений С. Есенин пишет:
...Клен и липы в окна комнат,
Ветки лапами забросив,
Ищут тех, которых помнят.
Впечатляющий образ очеловеченной живой природы, которая наделена антропоморфными "поступками".
А теперь возьмем другие стихи, в которых, наоборот, предприняты усилия сравнить уже человека с растительным миром. Только что из этого получается... Один из современных поэтов, обращаясь к близкому человеку, говорит:
Руки твои -
Ветвистые ели.
Безусловно, автор хотел сказать что-то ласковое, нежное. Но, видит читатель, образ не удался. Причина та же - забыта антропоморфная заповедь искусства.
Как явствует из сказанного, литературные пробы, понижающие уровень человеческого, приравнивающие его к событиям, стоящим на низших этапах эволюционных градаций, такие пробы чаще кончаются неудачей.
Конечно, описывая животных, птиц и т. п., художник должен окунуться в ситуацию и побывать в их обличье. Он должен, так и просится сказать, перевоплотиться, подобно тому, как это делают, описывая характер или поведение героя.
...Однажды, увидев старого, изможденного коня, JI. Толстой повернулся к И. Тургеневу и сказал: "Хочешь, я тебе расскажу, что чувствует эта лошадь?" И тут же умно, логично и художественно начал излагать ее долгую и нелегкую жизнь. Было настолько правдиво, что И. Тургенев в шутку спросил: "Когда-нибудь, вы, Лев Николаевич, были лошадью?"
Однако, проводя подобный маневр, используя прием уподобления, писатель никогда не снижается до состояния животных. Наоборот, их поднимает до себя, вочеловечивает. Здесь как в общении с детьми. Рассказывая им разные истории, участвуя в детских забавах и тем самым приноравливаясь к их образу мыслей, поведению, языку, взрослый все-таки должен сохранять уровень взрослости. Дети не верят тем, кто, разговаривая с ними, сюсюкает, намеренно коверкает слова (разве что с самыми маленькими, еще не умеющими говорить), то есть как бы пытается стать ребенком. Надо ли это? Недаром же говорится, что для детей следует писать так же, как для взрослых, только еще лучше.